«В человеке важно то, что он мост, а не цель» (Ф.Ницше)

«В ЧЕЛОВЕКЕ ВАЖНО ТО, ЧТО ОН МОСТ, А НЕ ЦЕЛЬ…» (Ф.Ницше «Так говорил Заратустра»).
 
Страну детей ваших должны вы любить: эта любовь да будет вашей новой знатью, - страну, еще не открытую, лежащую в самых далеких морях! И пусть ищут и ищут ее ваши паруса! (Ф.Ницше).
 
И поистине, это вовсе не заповедь на сегодня и на завтра – научиться любить себя. Скорее, из всех искусств это самое тонкое, самое хитрое, последнее и самое терпеливое. (Ф.Ницше).
 
В человеке важно то, что он мост, а не цель: в человеке можно любить только то, что он переход и гибель. (Ф.Ницше).
 
 
 
 
 О ТРЕХ ПРЕВРАЩЕНИЯХ.
 
Три превращения духа называю я вам: как дух становится верблюдом, львом – верблюд и, наконец, ребенком становится лев.
Много трудного существует для духа, для духа сильного и выносливого, который способен к глубокому почитанию: ко всему тяжелому и самому трудному стремится сила его.
Что есть тяжесть? – вопрошает выносливый дух, становится, как верблюд, на колени и хочет, чтобы хорошенько навьючили его.
Что есть трудное? – так вопрошает выносливый дух; скажите, герои, чтобы взял я это на себя и радовался силе своей.
Не значит ли это: унизиться, чтобы заставить страдать свое высокомерие? Заставить блистать свое безумие, чтобы осмеять свою мудрость? Или это значит: бежать от нашего дела, когда оно празднует свою победу? Подняться на высокие горы, чтобы искусить искусителя? Или это значит питаться желудями и травой познания и ради истины терпеть голод души?.. Или это значит: опуститься в грязную воду, если это вода истины, и не гнать от себя холодных лягушек и теплых жаб?
Все самое трудное берет на себя выносливый дух: подобно навьюченному верблюду, который спешит в пустыню, спешит и он в свою пустыню.
 
Но в самой уединенной пустыне совершается второе превращение: здесь львом становится дух, свободу хочет он себе добыть и господином быть в своей собственной пустыне.
Своего последнего господина ищет он себе здесь: врагом хочет он стать ему и своему последнему богу, ради победы он хочет бороться с великим драконом.
Кто же этот великий дракон, которого дух не хочет более называться господином и богом? «Ты должен» называется великий дракон. Но дух льва говорит «я хочу».
Чешуйчатый зверь «ты должен», искрясь золотыми искрами, лежит на дороге, и на каждой чешуе его блестит, как золото, «ты должен!».
Тысячелетние ценности блестят на этих чешуях, и так говорит сильнейший из всех драконов: «Ценности всей вещей блестят на мне».
«Все ценности уже созданы, и каждая созданная ценность – это я. Поистине, «я хочу» не должно уже более существовать!» Так говорит дракон.
 
Братья мои, к чему нужен лев в человеческом духе? Чему не удовлетворяет вьючный зверь, воздержанный и почтительный? Создавать новые ценности - этого не может еще лев; но создать себе свободу для нового созидания – это может сила льва.
Завоевать себе право для новых ценностей – это самое страшное завоевание для духа выносливого и почтительного. Поистине, оно кажется ему грабежом и делом хищного зверя. Как свою святыню, любил он когда-то это «ты должен»; теперь ему надо видеть даже в этой святыне произвол и мечту, чтобы добыть себе свободу от любви своей: нужно стать львом для этой добычи.
 
Но скажите, братья мои, что может сделать ребенок, чего не может даже лев? Почему хищный лев должен стать еще ребенком?
Дитя есть невинность и забвение, новое начинание, игра, самокатящееся колесо, начальное движение, святое слово утверждения.
Да, для игры созидания, братья мои, нужно святое слово утверждения: своей воли хочет теперь дух, свой мир находит потерявший мир.
Три превращения духа назвал я вам: как дух стал верблюдом, львом – верблюд и, наконец, лев – ребенком. (с.24).
 
ОБ ИЗБАВЛЕНИИ.
 
Я [Заратустра] вижу и видел худшее и много столь отвратительного, что не обо всем хотелось бы говорить, а об ином хотелось бы даже умолчать: например, о людях, которым недостает всего, кроме избытка самих себя, - о людях, которые не что иное, как один большой глаз, или один большой рот, или одно большое брюхо, или вообще одно что-нибудь большое, - калеками наизнанку называю я их.
И когда я шел из своего уединения и впервые проходил по этому мосту, я не верил своим глазам, непрестанно смотрел и наконец сказал: «Это – ухо! Ухо величиною с человека!» Я посмотрел еще пристальнее: и действительно, за ухом двигалось еще нечто, до жалости маленькое, убогое и слабое. И поистине чудовищное ухо сидело на маленьком, тонком стебле – и этим стеблем был человек! Вооружась лупой, можно было даже разглядеть маленькое завистливое личико, а также отечную душонку, которая качалась на стебле этом…
 
Поистине, друзья мои, я хожу среди людей, как среди обломков и отдельных частей человека! Самое ужасное для взора моего – это видеть человека раскромсанным и разбросанным, как будто на поле кровопролитного боя и бойни.
И если переносится мой взор от настоящего к прошлому, всюду находит он то же самое… Настоящее и прошлое для меня – ах, друзья мои, это и есть самое невыносимое для меня; и я не мог бы жить, если бы не был провидцем того, что должно прийти… И вы также часто спрашивали себя: «Кто для нас Заратустра? Как должны мы называть его?»… Поэт ли он? Говорит ли он истину? Освободитель? Или укротитель? Добрый? Или злой?
 
Я хожу среди людей, как среди обломков будущего, - того будущего, что вижу я. И в том мое творчество и стремление, чтобы собрать и соединить воедино все, что является обломком, загадкой и ужасной случайностью.
Спасти тех, кто миновали, и преобразовать всякое «было» в «так хотел я» - лишь это я назвал бы избавлением!
 
Воля – так называется освободитель и вестник радости; так учил я вас, друзья мои! А теперь научитесь еще: даже сама воля пленница. «Хотеть» освобождает – но как называется то, что даже освободителя заковывает в цепи? «Было» - так называется скрежет зубовный и сокровенное горе воли… Воля не может хотеть вспять; не может она победить время и остановить движение времени – в этом сокровенное горе воли…
Никакое деяние не может быть уничтожено… В том именно вечное в наказании «существованием», что существование вечно должно быть опять деянием и виной! Пока наконец воля не избавится от себя самой и не станет отрицанием воли, но ведь вы знаете братья мои, эту басню безумия!
 
Прочь вел я вас от этих басен, когда учил вас: «Воля есть созидательница».
Всякое «было» есть обломок, загадка, ужасная случайность, пока созидающая воля не добавит: «Но так хотела я!»
Пока созидающая воля не добавит: «Но так хочу я! Так захочу я!»… Стала ли уже воля избавительницей себя самой и вестницей радости?...
 
О ЗАПРЕДЕЛЬЩИКАХ.
 
Этот мир, вечно несовершенный, отражение вечного противоречия и несовершенный образ – опьяняющая радость для его несовершенного Творца, - таким казался мне некогда мир.
Итак, однажды устремил и я свою мечту по ту сторону человека, подобно всем запредельщикам. Правда ли, по ту сторону человека?
Ах, братья мои, этот Бог, которого я создал, был человеческим творением и человеческим безумием, подобно всем богам! Человеком был он, и притом лишь бедной частью человека и моего Я: из моего собственного праха и пламени явился он мне, этот призрак! И поистине, не из потустороннего мира явился он мне!
 
Что же случилось, братья мои? Я преодолел себя страдающего, я отнес свой собственный прах на гору, более светлое пламя обрел я себе. И вот! Призрак удалился от меня!
Теперь это было бы страданием и мукой для выздоровевшего – верить в подобные призраки; теперь это было бы для меня страданием и унижением. Так говорю я запредельщикам.
Страданием и бессилием созданы все потусторонние миры и тем коротким безумием счастья, которое испытывает только страдающий больше всех. Усталость, желающая одним скачком, скачком смерти, достигнуть конца, бедная усталость неведения, не желающая больше хотеть: ею созданы все боги и потусторонние миры.
Верьте мне, братья мои!
Новой гордости научило меня мое Я, которой учу я людей: не прятать больше головы в песок небесных вещей, а гордо держать ее, земную голову, которая создает смысл земли!
Новой воле учу я людей: идти той дорогой, которой слепо шел человек, и хвалить ее, и не уклоняться от нее больше в сторону, подобно больным и умирающим!
Больными и умирающими были те, кто презирали тело и землю и изобрели небо и искупительные капли крови; но даже и эти сладкие и мрачные яды брали они у тела и земли!
Своей нищеты хотели они избежать, а звезды были для них слишком далеки. Тогда вздыхали они: «О, если б существовали небесные пути, чтобы прокрасться в другое бытие и счастье!» - тогда изобрели они свою выдумку и кровавое пойло!
Много больного народу встречалось всегда среди тех, кто предается грезам и одержим Богом; яростно ненавидят они познающего и ту самую младшую из добродетелей, которая зовется – правдивость.
Они смотрят всегда назад, в темные времена: тогда поистине мечта и вера были другими вещами, неистовство разума было богоподобием, а сомнение грехом. Слишком хорошо знаю я этих богоподобных: они хотят, чтобы в них верили и чтобы сомнение было бы грехом…
Лучше слушайтесь, братья мои, голоса здорового тела: это более правдивый и чистый голос.
Более правдиво и чище говорит здоровое тело, совершенное и прямоугольное; и оно говорит о смысле земли.
Так говорил Заратустра. …
 
О ПУТИ СОЗИДАЮЩЕГО.
 
Одинокий, ты идешь дорогою к самому себе! И твоя дорога идет впереди тебя самого и твоих семи дьяволов! Ты будешь сам для себя и еретиком и колдуном, и прорицателем, и глупцом, и скептиком, и нечестивцем, и злодеем.
Надо, чтобы ты сжег себя в своем собственном пламени: как же мог бы ты обновиться, не сделавшись сперва пеплом! Одинокий, ты идешь путем созидающего: Бога хочешь ты себе создать из своих семи дьяволов!
Одинокий, ты идешь путем любящего: самого себя любишь ты и потому презираешь ты себя, как презирают только любящие. Созидать хочет любящий, ибо он презирает!.. Со своей любовью и своим созиданием иди в свое уединение, брат мой, и только позднее, прихрамывая последует за тобой справедливость.
С моими слезами иди в свое уединение, брат мой. Я люблю того, кто хочет созидать дальше самого себя и так погибает. Так говорил Заратустра.
 
СТРАННИК.
 
И еще одно знаю я: я стою теперь перед последней вершиной своей и перед тем, что давно предначертано мне. Ах, я должен вступить на самый трудный путь свой! Ах, я начал самое одинокое странствование свое!
Но тому, кто подобен мне, не избежать этого часа, который говорит ему: «Только теперь ты идешь своим путем величия! Вершина и пропасть - слились теперь воедино!
Ты идешь своим путем величия: что доселе называлось твоей величайшей опасностью, теперь стало твоим последним убежищем!..
И если у тебя не будет больше ни одной лестницы, ты должен будешь научиться взбираться на свою собственную голову: как же иначе ты хотел бы подняться выше?
На свою собственную голову и выше через свое собственное сердце! Теперь все самое нежное в тебе должно стать самым суровым. Кто всегда очень берег себя, под конец хворает от чрезмерной осторожности. Хвала всему, что закаляет! Я не хвалю землю, где течет – масло и мед!
 
Чтобы видеть многое, надо научиться не смотреть на себя: эта суровость необходима каждому, кто восходит на горы.
Да! Смотреть вниз на самого себя и даже на свои звезды – лишь это назвал бы я своей вершиной, лишь это осталось для меня моей последней вершиной!
Так говорил Заратустра с собою, поднимаясь на гору и утешая свое сердце суровыми изречениями: ибо сердце его сокрушалось, как никогда прежде. И когда он достиг вершины горного хребта, он увидел другое море, расстилавшееся перед ним, и он остановился и долго молчал. А ночь на этой высоте была холодная и ясная и усеяна звездами.
Я узнаю свою судьбу, сказал он наконец с грустью. Ну что ж! Я готов. Началось мое последнее уединение. 
 
Ах, это черное, печальное море подо мною! Ах, это тяжелое, ночное недовольство! Ах, судьба и море! К вам должен я теперь спуститься!
Я стою перед самой высокой своею горой и перед самым долгим своим странствованием; поэтому я должен спуститься ниже, чем когда-либо поднимался. Глубже погрузиться в страдание, чем когда-либо поднимался я, до самой черной волны его! Так хочет судьба моя. Ну что ж. Я готов.
Откуда берутся высочайшие горы? – так спрашивал я однажды. Тогда узнал я, что они выходят из моря. Об этом свидетельствуют породы их и склоны вершин их. Из самого низкого должно вознестись самое высокое к своей вершине.
Так говорил Заратустра на вершине горы, где было холодно; но когда достиг он близости моря и наконец стоял один среди утесов, усталость и тоска овладели им еще сильнее, чем прежде.
Теперь еще все спит, говорил он, спит также и море. Чуждое, сонное смотрит его око на меня. Но его теплое дыхание чувствую я. И я чувствую также, что оно грезит. В грезах мечется оно на жестких подушках.
Чу! Как оно стонет от тяжких воспоминаний! Или от недобрых предчувствий!
Ах, я разделяю твою печаль, темное чудовище, и из-за тебя досадую я на себя самого.
Ах, почему нет в моей руке достаточной силы! Поистине, охотно избавил бы тебя от тяжелых грез!
 
И пока Заратустра так говорил, смеялся он с тоскою и горечью над самим собой. Как! Заратустра! – сказал он. – Ты еще думаешь утешать море?
Ах ты, любвеобильный глупец Заратустра, безмерно блаженный в своем доверии! Но таким ты был всегда: всегда подходил ты доверчиво ко всему ужасному…
Любовь есть опасность для самого одинокого; любовь ко всему, если только оно живое! Поистине, достойны смеха моя глупость и моя скромность в любви!
 
О ПРИЗРАКЕ И ЗАГАДКЕ.
- Вам, смелым искателям, испытателям и всем, кто когда-либо плавал под коварными парусами по страшным морям,
вам, опьяненным загадками, любителям сумерек, чья душа привлекается звуками свирели ко всякой обманчивой пучине,.. -
вам одним расскажу я загадку, которую видел я, - призрак, представший пред самым одиноким. Мрачный, шел я недавно среди мертвенно-бледных сумерек, - мрачный и суровый, со стиснутыми зубами. Уже не одно солнце закатилось для меня… Безмолвно ступая среди насмешливого грохота камней, стирая в прах камень, о который спотыкалась моя нога, - так медленно взбирался я вверх.
 
Вверх: наперекор духу, увлекавшему меня вниз, в пропасть, - духу тяжести, моему демону и смертельному врагу.
Вверх: хотя он сидел на мне, полукарлик-полукрот; хромой, делая хромым и меня; вливая свинец в мои уши, свинцовые мысли в мой мозг.
«О Заратустра, - насмешливо отчеканил он, - ты камень мудрости! Как высоко вознесся ты, но каждый брошенный камень – должен упасть!
О Заратустра, ты камень мудрости, ты камень, пущенный пращою, ты сокрушитель звезд! Как высоко вознесся ты, - но каждый брошенный камень должен упасть!
Приговоренный к самому себе и побиению себя камнями: о Заратустра, как далеко бросил ты камень, - но на тебя упадет он.
Карлик умолк; и это длилось долго. Его молчание давило меня; и поистине, вдвоем человек бывает более одиноким, чем наедине с собою!
Я поднимался, я поднимался, я грезил, я думал, - но все давило меня. Я походил на больного, которого усыпляет тяжесть страданий его, но которого снова будит от сна еще более тяжелый сон.
 
Но есть во мне нечто, что называю я мужеством: оно до сих пор убивало во мне уныние. Это мужество заставило меня наконец остановиться и сказать: «Карлик! Ты! Или я!»
Мужество – лучшее смертоносное оружие, мужество нападающее: ибо в каждом нападении есть победная музыка… мужество побеждает даже головокружение на краю пропасти; а где же человек не стоял бы на краю пропасти! Разве смотреть в себя самого – не значит смотреть в пропасть!..
 
Тут случилось то, что облегчило меня: назойливый карлик спрыгнул с моих плеч! Съежившись, он сел на камень против меня. Мы остановились как раз у ворот.
«Взгляни на эти ворота, карлик! – продолжал я. – У них два лица. Две дороги сходятся тут: по ним никто еще не проходил до конца.
Этот длинный путь позади – он тянется целую вечность. А этот длинный путь впереди – другая вечность. Эти пути противоречат один другому, они сталкиваются лбами, - и именно здесь, у этих ворот, они сходятся вместе. Название ворот написано наверху: «Мгновенье».
Но если кто-нибудь по ним пошел бы дальше – и все дальше и дальше, - то как ты думаешь, карлик, противоречили бы эти два пути вечно?
 
«Все прямое лжет, - презрительно пробормотал карлик. – Всякая истина крива, само время есть круг»…
Взгляни, - продолжал я, - на это Мгновенье! От этих врат Мгновенья уходит длинный, вечный путь назад: позади нас лежит вечность. Не должно ли было все, что может идти, уже однажды пройти этот путь? Не должно ли было все, что может случиться, уже однажды случиться, сделаться, пройти?..
 
И не связаны ли все вещи так прочно, что это Мгновенье влечет за собою все грядущее? Следовательно - еще и само себя? Ибо все, что может идти, - не должно ли оно еще раз пройти – этот длинный путь вперед? И этот медлительный паук, ползущий при лунном свете, и этот самый лунный свет, и я, и ты, что шепчемся в воротах, шепчемся о вечных вещах, - разве все мы уже не существовали?
И не должны ли мы вернуться и пройти этот другой путь впереди нас, этот длинный жуткий путь, - не должны ли мы вечно возвращаться».
Куда же девался карлик? И ворота? И паук? И наши перешептывания? Было ли это во сне? Или наяву? Я увидел вдруг, что стою среди диких скал, один, облитый мертвым лунным светом.
Но здесь же лежал человек!.. Я увидел молодого пастуха, задыхавшегося, корчившегося, с искаженным лицом; изо рта у него висела черная, тяжелая змея. Видел ли я когда-нибудь столько отвращения и смертельного ужаса на одном лице? Должно быть, он спал? В это время змея заползла ему в глотку и впилась в нее.
Моя рука рванула змею, рванула: напрасно! она не вырвала змеи из глотки. Тогда из уст моих раздался крик: «Откуси! Откуси! Откуси ей голову!» - так кричал из меня мой ужас, моя ненависть, мое отвращение, моя жалость, все доброе и все злое во мне слилось в один общий крик.
 
Вы, смельчаки, окружающие меня! Вы, искатели, испытатели и все, кто плавает под коварными парусами по неисследованным морям! Вы, охотники до загадок!
Разгадайте же мне загадку, которую я видел тогда, растолкуйте же мне призрак, представший пред самым одиноким! Ибо это был призрак и привидение: что видел я тогда в символе? И кто же он, кто некогда еще должен прийти?
Кто этот пастух, которому заползла в глотку змея? Кто этот человек, которому все самое тяжелое, самое черное заползет в глотку?
 
И пастух откусил, как советовал ему крик мой; откусил голову змеи! Далеко отплюнул он ее – и вскочил на ноги. Ни пастуха, ни человека более – предо мной стоял преображенный, просветленный, который смеялся! Никогда еще на земле не смеялся человек так, как он смеялся!
О братья мои, я слышал смех, который не был смехом человека, - и теперь пожирает меня жажда, тоска, которая никогда не стихнет во мне.
Желание этого смеха пожирает меня: о как вынесу я еще жизнь? И как вынес бы я теперь смерть!
Так говорил Заратустра.
 
О РЕБЕНКЕ И БРАКЕ.
 
Ты молод и желаешь ребенка и брака. Но я спрашиваю тебя: настолько ли ты человек, чтобы иметь право желать ребенка?
Победитель ли ты, преодолел ли ты себя самого, повелитель ли чувств, господин ли своих добродетелей? Так спрашиваю я тебя. Или в твоем желании говорят зверь и потребность? Или одиночество? Или разлад с самим собою?
 
Я хочу, чтобы твоя победа и твоя свобода страстно желали ребенка. Живые памятники должен ты строить своей победе и своему освобождению. Дальше себя ты должен строить. Но сперва ты сам должен быть построен прямоугольно в отношении тела и души. Не только вширь должен ты расти, но и ввысь!.. Высшее тело должен ты создать, начальное движение, самокатящееся колесо - созидающего должен ты создать.
Брак – так называю я волю двух создать одного, который больше создавших его. Глубокое уважение друг перед другом называю я браком, как перед хотящими одной и той же воли…
Но то, что называют браком многое множество, эти лишние, - ах, как назову я его?
Ах, эта бедность души вдвоем! Ах, эта грязь души вдвоем! Ах, это жалкое довольство собою вдвоем! (с.71).
 
Вы безобразны? Ну что ж, братья мои! Окутайте себя возвышенным, этой мантией безобразного!
И когда ваша душа становится большой, она становится высокомерной; и в вашей возвышенности есть злоба. Я знаю вас.
В злобе встречается высокомерный со слабым. Но они не понимают друг друга. Я знаю вас.
Враги у вас должны быть только такие, которых бы вы ненавидели, а не такие, чтобы их презирать. Надо, чтобы вы гордились своим врагом: тогда успехи вашего врага будут и вашими успехами.
 
Восстание – это доблесть раба. Вашей доблестью да будет повиновение! Само приказание ваше да будет повиновением!
Для хорошего воина «ты должен» звучит приятнее, чем «я хочу». И все, что вы любите, вы должны сперва приказать себе.
Ваша любовь к жизни да будет любовью к вашей высшей надежде – а этой высшей надеждой пусть будет высшая мысль о жизни!
Но ваша высшая мысль должна быть вам приказана мною – и она гласит: человек есть нечто, что должно превзойти.
Итак, живите своей жизнью повиновения и войны! Что пользы в долгой жизни! Какой воин хочет, чтоб щадили его! Я не щажу вас, я люблю вас всем сердцем, братья по войне!
Так говорил Заратустра.
 
О ДУХЕ ТЯЖЕСТИ.
 
Уста мои – уста народа: слишком грубо и сердечно говорю я для шелковистых зайцев. И еще более странным звучит мое слово для всех чернильных рыб и лисиц пера!..
Моя нога – чертово копыто; ею семеню я рысцой чрез камень и пенек, в поле вдоль и поперек и, как дьявол, радуюсь всякому быстрому бегу.
Мой желудок – должно быть, желудок орла? Ибо он любит больше всего мясо ягненка. Но, во всяком случае, он – желудок птицы.
Вскормленный скудной, невинною пищей, готовый и страстно желающий летать и улетать – таков я: разве я немножко не птица!
И особенно потому, что враждебен я духу тяжести, в этом также природа птицы: и поистине, я враг смертельный, враг заклятый, враг врожденный! О, куда только не летала и куда только не залетала моя вражда!..
 
Кто научит однажды людей летать, сдвинет с места все пограничные камни; все пограничные камни сами взлетят у него на воздух, землю вновь окрестит он именем «легкая». Птица страус бежит быстрее, чем самая быстрая лошадь, но и она еще тяжело прячет голову в тяжелую землю; так и человек, не умеющий еще летать. Тяжелой кажется ему земля и жизнь; так хочет дух тяжести! Но кто хочет быть легким и птицей, тот должен любить себя самого, - так учу я.
Конечно, не любовью больных и лихорадочных: ибо у них и собственная любовь дурно пахнет!
Надо научиться любить себя самого – так учу я – любовью цельной и здоровой: чтобы сносить себя самого и не скитаться всюду. Такое скитание называется «любовью к ближнему»: с помощью этого слова до сих пор лгали и лицемерили больше всего, и особенно те, кого весь мир сносил с трудом.
 
И поистине, это вовсе не заповедь на сегодня и на завтра – научиться любить себя. Скорее, из всех искусств это самое тонкое, самое хитрое, последнее и самое терпеливое
Почти с колыбели дают уже нам в наследство тяжелые слова и тяжелые ценности: «добро» и «зло» - так называется это приданое. И ради них прощают нам то, что живем мы… А мы – мы доверчиво тащим… Особенно человек сильный и выносливый, способный к глубокому почитанию: слишком много чужих тяжелых слов и ценностей навьючивает он на себя, - и вот жизнь кажется ему пустыней!
 
И поистине! Даже многое собственное тяжело нести! Многое внутри человека похоже не устрицу, отвратительную и скользкую, которую трудно схватить.
- так что благородная скорлупа с благородными украшениями должна заступиться за нее. Но и этому искусству надо научиться: иметь скорлупою прекрасный призрак и мудрое ослепление!..
Многими путями и способами дошел я до моей истины: не по одной лестнице поднимался я на высоту…
И всегда неохотно спрашивал я о дорогах – это всегда было противно моему вкусу! Я лучше сам вопрошал и испытывал дороги.
Испытывать и вопрошать было всем моим хождением… Но таков - мой вкус:
- ни хороший, ни дурной, но мой вкус, которого я не стыжусь и не прячу.
«Это – теперь мой путь, - а где же ваш?» - так отвечал я тем, кто спрашивал меня о «пути». Ибо пути вообще не существует!
Так говорил Заратустра.
 
О СТАРЫХ И НОВЫХ СКРИЖАЛЯХ.
 
Здесь сижу я и жду; все старые, разбитые скрижали вокруг меня, а также новые, наполовину исписанные. Когда же настанет мой час?
Час моего нисхождения, захождения: ибо еще один раз хочу я пойти к людям. Его жду я теперь: ибо сперва должны мне предшествовать знамения, что мой час настал, - именно, смеющийся лев со стаей голубей.
 
Когда пришел я к людям, я нашел их застывшими в заскорузлом самомнении: всем им мнилось, что они давно уже знают, что для человека добро и что для него зло… Эту сонливость стряхнул я, когда стал учить: никто не знает еще, что добро и что зло, - если сам он не есть созидающий!
Но созидающий – это тот, кто создает цель для человека и дает земле ее смысл и ее будущее: он впервые создает добро и зло для всех вещей…
Мое стремление к мудрости так кричало и смеялось во мне, поистине, она рождена на горах, моя дикая мудрость! – моя великая, шумящая крыльями тоска…
 
Там же поднял я на дороге слово «сверхчеловек» и что человек есть нечто, что должно преодолеть,
что человек есть мост, а не цель; что он радуется своему полдню и вечеру как пути, ведущему к новым утренним зорям…
как поэт, отгадчик и избавитель от случая, я научил их быть созидателями будущего и все, что было, - спасти, созидая. 
Спасти прошлое в человеке и преобразовать все, что «было», пока воля не скажет: «Но так хотела я! Так захочу я». Это назвал я им избавлением, одно лишь это учил я их называть избавлением.
 
Теперь я жду своего избавления, чтобы пойти к ним в последний раз. Ибо еще один раз пойду я к людям: среди них хочу я умереть, и, умирая, хочу дать им свой богатейший дар! У солнца научился я этому, когда закатывается оно, богатейшее светило: золото сыплет оно в море из неистощимых сокровищниц своих,
так что даже беднейший рыбак гребет золотым веслом! Ибо это видел я однажды, и, пока я смотрел, слезы не переставая текли из моих глаз…
 
Смотри, вот новая скрижаль; но где братья мои, которые вместе со мной понесут ее в долину и в плотские сердца?
Так гласит моя великая любовь к самым дальним: не щади своего ближнего. Человек есть нечто, что д`олжно преодолеть.
Существует много путей и способов преодоления – ищи их сам!
Преодолей самого себя даже в своем ближнем: и право, которое ты можешь завоевать себе, ты не должен позволять дать тебе!
Что делаешь ты, этого никто не может возместить тебе. Знай, не существует возмездия.
Кто не может повелевать себе, должен повиноваться. Иные же могут повелевать себе, но им недостает еще многого, чтобы уметь повиноваться себе!
 
Так хочет этого характер душ благородных: они ничего не желают иметь даром, всего менее жизнь.
Кто из толпы, тот хочет жить даром; мы же другие, кому дана жизнь, - мы постоянно размышляем, что могли бы мы дать лучшего в обмен за нее!
И поистине, благородна та речь, которая гласит: «Что обещает нам жизнь, мы хотим – исполнить для жизни!»
Не надо искать наслаждений там, где нет места для наслажденья. И – не надо желать наслаждаться!
Ибо наслаждение и невинность – самые стыдливые вещи: они не хотят, чтобы искали их. Их надо иметь, но искать надо скорее вины и страдания!
 
О братья мои, кто первенец, тот приносится всегда в жертву. А мы теперь первенцы… Ах, братья мои, как первенцам не быть жертвою!
Но так хочет этого наш род; и я люблю тех, кто не ищет сберечь себя, погибающих люблю я всею своею любовью: ибо переходят они на ту сторону…
 
Отчаянное дерзновение, долгое недоверие, жестокое отрицание, пресыщение, надрезывание жизни – как редко бывает это вместе. Но из такого семени – рождается истина.
О братья мои, я жалую вас в новую знать: вы должны стать созидателями и воспитателями – сеятелями будущего, - поистине, не в ту знать, что могли бы купить вы, как торгаши, золотом торгашей: ибо мало ценности во всем том, что имеет свою цену.
Не то, откуда вы идете, пусть составит отныне вашу честь, а то, куда вы идете! Ваша воля и ваши шаги, идущие дальше вас самих, пусть будут отныне вашей новой честью!..
Страну детей ваших должны вы любить: эта любовь да будет вашей новой знатью, - страну, еще не открытую, лежащую в самых далеких морях! И ПУСТЬ ИЩУТ И ИЩУТ ЕЕ ВАШИ ПАРУСА!...
 
ПЕСНЬ ОПЬЯНЕНИЯ.
 
Полночь приближается, о высшие люди, и вот скажу я вам нечто на ухо, как этот старый колокол говорит мне на ухо,
- с такой же таинственностью, с таким же ужасом, с такой же сердечностью, с какой говорит ко мне этот полночный колокол, переживший больше, чем человек:
- уже отсчитавший болезненные удары сердца ваших отцов, - ах! ах! как она вздыхает! как она смеется во сне! старая, глубокая, глубокая полночь!
Тише! Тише! Слышится многое, что не смеет днем говорить о себе; но теперь, когда воздух чист, когда стихает шум сердец ваших,
- теперь говорится оно, теперь слышится, теперь крадется оно в ночные бодрствующие души: ах! ах! как она вздыхает! как она смеется во сне!
- разве не слышишь ты, с какой таинственностью, с каким ужасом, с какой сердечностью говорит к тебе старая, глубокая, глубокая полночь?
О, внемли, друг!
 
Горе мне! Куда девалось время? Не опустился ли я в глубокие родники? Мир спит.
Ах! Ах! Пес воет, луна сияет. Я предпочитаю умереть, умереть, чем сказать вам, о чем сейчас думает мое полночное сердце.
Вот я уже умер. Свершилось. Паук, зачем ткешь ты паутину вокруг меня? Ты хочешь крови? Ах! Ах! Роса падает, час приближается,
- час, когда знобит меня и я мерзну, час, который спрашивает, неустанно спрашивает: «у кого достаточно мужества для этого?
- кому быть господином земли? Кто скажет: так должны вы течь, вы, большие и малые реки!»
- час приближается: о человек, о высший человек, внемли! эта речь для тонких ушей, для твоих ушей –
что полночь тихо скажет вдруг?
 
Меня уносит, душа моя танцует. Ежедневный труд! Ежедневный труд! Кому быть господином земли?
Месяц холоден, ветер молчит. Ах! Ах! Летали ли вы уже достаточно высоко? Вы плясали: но ноги еще не крылья.
О добрые плясуны, теперь всякая радость миновала: вино прокисло, все кубки разбились, могилы заговорили.
Вы летали недостаточно высоко – теперь заговорили могилы: «Спасите же мертвых! Почему длится так долго ночь? Не опьяняет ли нас луна?»
О высшие люди, спасите же могилы, воскресите трупы! Ах, почему гложет еще червь? Приближается, приближается час,
- колокол глухо звучит, сердце еще хрипит, червь еще гложет, червь сердца. Ах! Ах! Мир – так глубок!
 
Сладкозвучная лира! Сладкозвучная лира! Я люблю звук твоих струн, этот опьяненный квакающий звук! – как медленно, как издалека доносится до меня твой звук, издалека, с прудов любви!
Ты, старый колокол, ты, сладкозвучная лира! Все скорби разрывали сердце тебе, скорбь отца, скорбь дедов, скорбь прадедов; речь твоя стала зрелой,
- зрелой, подобно золотой осени и полдню, подобно моему сердцу отшельника, - теперь говоришь ты: мир сам созрел, лоза зарумянилась,
-теперь хочет он умереть, умереть от счастья. О высшие люди, чувствуете ли вы запах? Тайно поднимается запах,
- благоухание, запах вечности, запах золотистого вина, потемневшего и блаженно-красного от старого счастья,
- от опьянелого счастья смерти, от счастья полуночи, которое поет: мир – так глубок, как день помыслить бы не смог!
 
Оставь меня! Оставь меня! Я слишком чист для тебя. Не дотрагивайся до меня. Разве мой мир сейчас не стал совершенным?
Моя кожа слишком чиста для твоих рук. Оставь меня, ты, глупый, бестолковый, душный день! Разве полночь не светлее?
Самые чистые должны быть господами земли, самые непознанные, самые сильные, души полночные, которые светлее и глубже всякого дня.
О день, ты ощупью идешь за мной? Ты протягиваешь руки за моим счастьем? Для тебя я богат, одинокий, для тебя я клад и сокровищница?
О мир, ты хочешь меня? Разве я божествен? Но день и мир, вы слишком грубы,
- имейте более ловкие руки, прострите их к более глубокому счастью, к более глубокому несчастью, прострите их к какому-нибудь Богу, но не простирайте их ко мне,
- мое несчастье, мое счастье глубоки, ты, дивный день, но все же я не Бог и не ад Божий: мир – это скорбь до всех глубин.
 
Скорбь Бога глубже, о дивный мир! Простри руки к скорби Бога, а не ко мне! Что я! Опьяненная сладкозвучная лира,
- полночная лира, звук колокола, которого никто не понимает, но который должен говорить перед глухими, о высшие люди! Ибо вы не понимаете меня!
Свершилось! Свершилось! О юность! О полдень! О послеполудень! Теперь наступил вечер, и ночь, и полночь, - пес воет, ветер –
- разве ветер не пес? Он визжит, он тявкает, он воет. Ах! Ах! Как она вздыхает, как она смеется, как она хрипит и охает, эта полночь!
Как она сейчас трезво говорит, эта пьяная мечтательница! Она, должно быть, перепила свое опьянение? Она стала чересчур бодрой? Она снова пережевывает?
Свою скорбь пережевывает она во сне, старая, глубокая полночь, и еще больше свою радость. Ибо это радость, когда уже скорбь глубока: но радость глубже бьет ключом.
 
Ты, виноградная лоза! За что хвалишь ты меня! Ведь я срезал тебя! Я жесток, ты истекаешь кровью: - для чего воздаешь ты хвалу моей опьяненной жестокости?
«Что стало совершенным, все зрелое – хочет умереть!» - так говоришь ты. Благословен, да будет благословен нож виноградаря! Но все незрелое хочет жить: о горе!
Скорбь шепчет: «Сгинь! Исчезни, ты, скорбь!» Но все, что страдает, хочет жить, чтобы стать зрелым, радостным и полным желаний,
- полным желаний далекого, более высокого, более светлого. «Я хочу наследников, - так говорит все, что страдает, - я хочу детей, я не хочу себя».
Радость же не хочет ни наследников, ни детей, - радость хочет себя самое, хочет вечности, хочет возвращения, хочет, чтобы все было вечным.
Скорбь говорит: «Разбейся, истекай кровью, сердце! Двигайтесь, ноги! Крылья, летите! Вдаль! Вверх! Скорбь!» Ну что ж! Да будет! О мое старое сердце! Скорбь шепчет: сгинь!
 
О высшие люди? Что теперь у вас на сердце? Прорицатель ли я? Сновидец? Опьяненный? Толкователь снов? Полночный колокол?
Капля росы? Испарение и благоухание вечности? Разве вы не слышите? Разве вы не чувствуете? Мой мир сейчас стал совершенным, полночь – тот же полдень.
Скорбь также радость, проклятие тоже благословение, ночь тоже солнце, - уходите! или вы научитесь: мудрец тот же безумец.
Утверждали ли вы когда-либо радость? О друзья мои, тогда утверждали вы также и всякую скорбь. Все сцеплено, все спутано, все влюблено одно в другое.
- хотели ли вы когда-либо дважды пережить мгновение, говорили ли вы когда-нибудь: «Ты нравишься мне, счастье! миг! мгновенье!» Так хотели вы, чтобы все вернулось!
- Все сызнова, все вечно, все сцеплено, все спутано, все влюблено одно в другое, о, так любили вы мир,
- вы, вечные, любите, его вечно и во все времена; и говорите также к скорби: сгинь, но вернись назад! А радость рвется – в отчий дом!
 
Всякая радость хочет вечности всех вещей, хочет меду, хочет дрожжей, хочет опьяненной полуночи, хочет могил, хочет слез утешения на могилах, хочет золотой вечерней зари
 - чего только не хочет радость! Она более жаждущая, более сердечная, более алчущая, более ужасная, более таинственная, чем всякая скорбь, она хочет себя, она впивается в себя, воля кольца борется в ней,
- она хочет любви, она хочет ненависти, она чрезмерно богата, она дарит, отвергает, просит, как милостыни, чтобы кто-нибудь взял ее, благодарит берущего, она хотела бы, чтобы ее ненавидели,
- так богата радость, что она жаждет скорби, зла, ненависти, позора, уродства, мира, ибо этот мир, о, вы, конечно, знаете его!
О высшие люди, по вас томится радость, необузданная, блаженная, - по скорби вашей, вы, неудачники! По всему неудавшемуся томится всякая вечная радость.
Ибо всякая радость хочет себя самое, вот почему хочет она также сердечной муки! О счастье, о скорбь! О сердце, разбейся! Высшие люди, научитесь же, радость хочет вечности,
- радость хочет вечности всех вещей, она рвется в свой кровный, вековечный дом!
 
Научились ли вы теперь песне моей? Угадали ли вы, чего хочет она? Ну что ж! Да будет! О высшие люди, так спойте же мне теперь все вместе песню мою!
Спойте мне теперь сами ту песню, имя которой – «Еще раз», а смысл – «во веки веков!», - спойте же все вместе, о высшие люди, песнь Заратустры!
 
О, внемли, друг!
Что полночь тихо скажет вдруг?
«Глубокий сон сморил меня, -
Из сна теперь очнулась я:
Мир – так глубок,
Как день помыслить бы не смог.
Мир – это скорбь до всех глубин, -
Но радость глубже бьет ключом:
Скорбь шепчет: сгинь!
А радость рвется в отчий дом, -
В свой кровный, вековечный дом!»
 
***
ЖАЛОБА АРИАДНЫ.
Кто согреет меня, кто по-прежнему любит меня?
Протяните горячие руки!
Протяните черные угли сердец!
Ибо простерта я и содрогаюсь,
как замерзший до полусмерти, когда ему греют ноги,
ибо бьет меня дрожь неведомых лихорадок,
колют острые ледяные стрелы мороза,
мысль не дает мне покоя!
Тот, чьего имени не произносят! Скрытый! Ужасный!
Ловец, притаившийся за облаками!
Молниями ты блещешь навстречу мне,
насмешливый взор из глубокой тьмы!
И вот лежу я,
гнусь, бьюсь, мучаюсь
вечным и бесконечным мучением,
поймана
тобой, беспощадный ловец,
тобой, Неизвестный Бог…
 
Так порази меня глубже!
Так порази еще раз!
Исколи, изорви мне сердце
К чему мученье
зазубренных, затупленных стрел?
Зачем ты взираешь вновь,
не сыт человеческой мукой,
убийственным молниесущим господним взглядом?
Не убиваешь, а хочешь
вечно мучить?
Но для чего – меня,
убийственный неизвестный Бог?
 
Сквозь слезы смеюсь!
Ты подкрался
и нынешней ночью?..
Чего тебе надо?
Ответь!
Ты теснишь меня, давишь,
ты притискиваешься ко мне!
Ты слышишь мое дыханье,
ты вслушиваешься в сердце,
ревнивец!
- Но к чему ж ты ревнуешь?
Прочь! прочь!
К чему тебе лесенка,
если хочешь внутрь
сердца войти,
в мои сокровеннейшие
мысли проникнуть?
Бесстыдник! Неизвестный! Вор!
На что ты позарился?
Чего добиваешься? 
Что выпытываешь?
своею пыткой!
Не Бог – палач!
Или прикажешь мне
ластиться перед тобой, как собачка?
В избытке преданности
вилять хвостом,
вне себя от счастья?
Не дождешься!
Коли,
чудовищная игла!
Не собака я, а добыча
твоя, о страшный ловец!
Твоя самая гордая пленница,
разбойник заоблачный!
Заговори наконец!
Спрятанный в молнии! Неизвестный! Заговори!
Чего – от меня – тебе нужно, о путепроводчик! 
 
Чего?
Отступного?
Но что ты возьмешь отступным?
Многого требуй, подсказывает гордыня,
и не тяни – так гордыня другая велит!
 
Чего?
Меня?
Ты хочешь меня?
Меня – целиком?..
 
И ради этого
ты, о глупец, истерзал меня
и растерзал мою гордость?
Люби же меня – кто согреет меня другой!
Кто полюбит меня другой?
Протяни мне горячие руки,
протяни черные угли сердца,
протяни мне, в моем одиночестве,
одетом льдом – ах! – семикратным льдом,
в одиночестве, научившемся
презирать любую вражду,
протяни, протяни мне,
ужасный враг,
протяни мне – себя!..
 
Вот оно как!
Улетел прочь!
Мой единственный собеседник,
мой величайший враг,
мой неизвестный мучитель,
мой Бог-палач!..
Нет!
Возвращайся!
Со всеми твоими пытками!
Все мои слезы рвутся
тебе навстречу,
последнее пламя сердца
горит навстречу тебе,
Возвращайся же,
мой неизвестный Бог!
Моя боль!
Мое последнее счастье!
 
Вспышка молнии. Дионис предстает в изумрудном величии.
 
Дионис:
Опамятуйся, Ариадна!
Я даровал тебе слух, я даровал тебе свой слух –
услышь же меня! –
Ежели не возненавидишь себя, себя не полюбишь.
Я – твой лабиринт…
(Ф.Ницше).
 
***
ГЛУПЕЦ! ПИИТА!
 
В часы, когда убывает свет,
когда роса утешеньем
расстилается по земле,
невидима и ступая неслышно –
ибо обута в мягкое, 
как все поспешающие с утешеньем, -
вспоминаешь ли ты тогда,
вспоминаешь ли,
раскаленное сердце,
как встарь ты стремилось
к слезам и росам Небесным, 
устало и исступленно,
покуда на желтых осенних тропах
злые взоры вечернего солнца
сквозь черные ветви дерев к тебе
спускались, слепящие и смертоносные?
 
«Взыскующий истины – ты? – Насмешники!
Всего лишь пиита!
Зверь, хитрый, хищный, крадущийся,
на ложь обреченный,
на заведомую неизбывную ложь,
добычи алчущий,
личину носящий,
с личиной сроднившийся,
добычею ставший,
не это ли значит –
взыскующий истины?
Глупец! Пиита!»
Пестро глаголящий,
в шутовском обличье пестро глаголящий,
по лукавым виадукам словес восходящий,
по лживым радугам
меж поддельными небесами
крадущийся и шныряющий –
глупец! Пиита!
 
Взыскующий истины?..
 
Лишенный покоя, гладкости, круглости и прохлады
Воплощенного образа
Колонны Божьей,
не возвышающийся у врат
Храма Божьего, -
нет! ненавидя подобные идолы добродетели,
в любой пустыне природнее, чем во храме,
полный кошачьего своеволия,
прыгать в любое и из любого окна –
шварк! – При каждом удобном случае
принюхиваясь к признакам первобытности,
первозданности перволесов,
где, в кругу разномастных хищников,
жил ты, разбойничал,
грешен, здоров, прекрасен,
сладострастно стеная,
блаженно надменен, блаженно гееннен, блаженно кровожаден,
хищно, крадучись, жил во лжи…
 
Или подобно орлу, который
долго-долго глаз не отводит
от бездны, от собственной бездны…
- О, как они вглядываются,
допытываются, впиваются,
упиваются глубочайшей глубью!
И вдруг,
сразу,
стрелой,
стремглав, обрушиваются на овечек, 
горячие, алчные,
овечек алчущие,
овечинки-человечинки алчущие,
увечной добросердечной овечинки,
благостной, беззащитной и безотказной,
исполненной подневольного благоволения…
 
Следовательно,
орлоподобны, пантерообразны
страсти, владеющие тобою,
твои страсти под тысячею личин,
глупец! Пиита!
 
Тебе, углядевшему в человеке
божественную овечку,
суждено разодрать в человеке Бога,
как разодрал в нем овечку,
и, раздирая, расхохотаться –
вот в чем, вот в чем твоя благость,
орла благость, пантеры благость,
глупца благость, пииты благость!..
 
В часы, когда убывает свет,
когда, завистливо зеленея, серп месяца
врезает пурпурную высь
и крадется в ночь, -
возненавидев день,
на каждом шагу украдкою
срезая своим серпом
стебли роз, чтоб поникли, -
так я поник и сам:
из безумия истины,
из ежедневных желаний,
устав, заболев от света,
выпал
вниз, в вечер, в страну теней
Единою Истиной
опаленный и алчущий,-
вспоминаешь ли ты, вспоминаешь ли ты, раскаленное сердце,
свою тогдашнюю жажду?
не ведать впредь никакой
Истины!
Быть глупцом! Быть пиитой!
(Ф.Ницше).
 
***
 
Из всего написанного люблю я только то, что пишется своей кровью. Пиши кровью – и ты узнаешь, что кровь есть дух. («Так говорил Заратустра»).
 
Беззаботными, насмешливыми, сильными – такими хочет нас мудрость: она – женщина и любит всегда только воина. («Так говорил Заратустра»).
 
Жизнь тяжело нести; но не притворяйтесь же такими нежными! Мы все прекрасные вьючные ослы и ослицы. («Так говорил Заратустра»).
 
***
«БУДЬ МУЖЕМ И СЛЕДУЙ НЕ ЗА МНОЙ, А ЗА САМИМ СОБОЙ…». (Т.Г.Румянцева «Фридрих Ницше»).
 
Ясперс писал, что в случае с Ницше мы не «держим в руках нечто готовое, а присутствуем в мыслительной мастерской, где вместе с солидными идеями летят из-под инструмента бесчисленные осколки».
В самом деле, разбирая его тексты, мы сталкиваемся и с такой спецификой его мышления, как отсутствие у него истины в виде окончательно сформулированного, отчеканенного тезиса. Так обстоит дело со всеми наиболее известными концептами его философии – «сверхчеловек», «вечное возвращение», «воля к власти» и др.
Ницше постоянно провоцирует нас, соблазняя двумя крайностями: или принять целиком, в виде готовой истины то, что он говорит, или, наоборот, поверить в отсутствие у него вообще какой-либо определенной позиции по тому или иному вопросу. Вдумчивого, настоящего читателя он заставляет самостоятельно продумывать итоговые решения, оставляя последнее слово все же за самим читателем, а не автором.
 
Чего стоит только одна, кстати говоря, заимствованная им из «Страданий молодого Вертера» Гете, фраза Заратустры – «Будь мужем и следуй не за мной, а за самим собой».
 
Все это налагает огромную ответственность на того, кто действительно хочет проникнуть в смысл его идей; предъявляет требование колоссальной душевной стойкости и внутренней личной зрелости, позволяющее избежать многочисленных соблазнов и не поддаться на провокацию со стороны автора увести, увлечь за собой крайностями избыточного откровения хитросплетений его афоризмов и дифирамбов.
Сам Ницше не раз, особенно в той же книге о Заратустре, смеялся над такими «обезьянами Заратустры», называя их «назойливыми почитателями». О тех, кто попал под чары его философии, он скажет устами своего любимого персонажа следующее: «Этим нынешним людям я не стану светить, и не светом назовут меня. Этих – я желаю ослепить: молния моей мудрости! Выжги им глаза!».
Надо сказать, что в истории философии и культуры понятие, сверхчеловек» употреблялось и до Ницше в качестве своего рода метафорического концепта, фиксировавшего образ человека, преодолевшего самообусловленность собственной естественной природой и достигшего состояния качественно иного существа. В качестве легендарных и исторических персонажей, близких образу сверхчеловека, здесь выступали:
  • «герои» - персонажи древнегреческих мифов – Прометей, Персей, Сизиф, Геракл и многие другие;
  • обожествляемые харизматические лидеры античности;
  • персонажи мистических культов, ориентированные на стирание граней между человеком и богами;
  • Иисус Христос, апостолы и приобщенные к ним святые;
  • культовые фигуры христианских ересей (так, праведник, вошедший в Царство Божье, обозначался в текстах монтанитов во II веке как сверхчеловек);
  • в эпоху Возрождения так говорили о человеке как «хозяине», «мастере» храма Природы;
  • К.Маркс и Ф. Энгельс называли так лучших представителей пролетариата, совершающих освобождающий весь мир подвиг.
 Ницше был хорошо знаком с творчеством великого немецкого просветителя Гердера, использовавшего понятие «сверхчеловек» в своих «Письмах о поощрении гуманности».
...Ницше не дает ответа на вопрос о том, что же надо конкретно делать, чтобы стать лучше человека, в каком направлении надо идти к этому идеалу. Эта неопределенность и составит ему впоследствии то, что можно было бы назвать дурной славой. Так, многочисленные интерпретаторы его творчества очень по-разному станут трактовать его идеал: то ставя знак равенства между ним и Гитлером (об этом не раз уверяла сестра философа – Э. Ферстер-Ницше), то утверждая, что при его создании мыслитель опирался на вполне конкретные жизненные персонажи, взятые им из исторического прошлого…
Ницше действительно преклонялся перед Гете и Наполеоном, почитал Микеланджело и Юлия Цезаря, Чезаре Борджиа и Александра Великого. Но в то же время он сам не раз говорил и о том, что бесполезно вглядываться в прошлое, ибо в нашей истории никогда не было ни одного сверхчеловека. «Никогда еще не было сверхчеловека! Нагим видел я обоих, самого большого и самого маленького человека. Поистине даже самого великого из них находил я – слишком человеческим!».
 
«Когда образ Ницше-«милитариста» появился впервые, то есть в период первой мировой войны, он не воспринимался как нечто само собой разумеющееся, и подобная интерпретация вызывала порой резкий протест. Так, в феврале 1915 года по этому поводу выступил Н.Бердяев, поместивший в «Биржевых ведомостях» (№ 14650 от 4 февраля 1915) большую статью «Ницше и современная Германия», в которой он, в частности, писал: «Поистине судьба Ницше после смерти еще более трагична и несчастна, чем при жизни. Одно время всякие пошляки возомнили себя вдруг Заратустрами и сверхчеловеками, и память Ницше была оскорблена популярностью во стаде. Стадами начали ходить одинокие сверхчеловеки, вообразившие, что им все дозволено…
Примазались к Ницше и те, у кого была воля к хищению, к власти, к выгоде в земельных долинах… И все-таки я не знаю более чудовищного по своей внутренней неправде, чем это желание связать с Ницше современную милитаристическую Германию. Это значит читать буквы, не понимая смысла слов».
Поэт- мыслитель – так нередко называли Ницше его современники, поклонники и противники его таланта, читатели конца XIX – начала XX века…   (М.Коренева, «Властитель дум»).
 
«Будущая человечность породит такое счастье, полное мощи и любви, слез и смеха, которое, как вечернее солнце, неустанно дарит и чувствует себя все богаче. Это божественное чувство и есть человечность
Идеал Ницше – это идеал самоуважающей, свободной личности, он силен и мужествен, но главное – он честен.  «Сколько истины переносит дух, на сколько истины отваживается он, - это стало для меня истинным мерилом людей». Ложь для сверхчеловека невозможна, а это требует от него особой стойкости и неустрашимости. Нужно закалять себя, чтобы приблизиться к идеалу, - «не избегай испытаний, не привязывайся ни к одному человеку, каждый человек – тюрьма, каждый угол – тупой угол». Мужественная твердость творцов такого идеала превращает их поистине в героев. «И если ваша твердость не хочет сверкать, резать и разбивать, то как же вы сможете когда-нибудь творить со мной? Ибо все творцы тверды… станьте тверды!..» - говорит Заратустра.
 
«Новое хочет творить благородный – новую добродетель», - так говорил Заратустра. Творчество новых ценностей, новое определение весов и мер – в этом была вся его страсть, его стремление непременно облагородить человечество.
 
***
«НИЦШЕ КАК ФИЛОСОФ» (Артур Данто).
 
 
Глава 5. МОРАЛЬ.
Философов, начиная с Платона, очень беспокоил конфликт между склонностью и "разумом", и читатель, просматривающий Ницше, почти наверняка сочтет его исключением из данной традиции, ибо он впрямую защищал (или это так представляется) приоритет склонностей и импульсов, действующих на подсознательном уровне человеческой психики. Ницше одновременно восхищались и осуждали за это, однако истина заключается в том, что он, как мы покажем, был гораздо более традиционным, чем это позволяют предполагать его язык и дурная слава.
 
В том же самом параграфе, где он яростно нападает на заклятых врагов страстей, он пишет, что все страсти переживают стадию, на которой "они играют исключительно роковую роль, ибо глупость присущая страсти, камнем виснет на своей жертве и увлекает вниз". Давайте еще раз вспомним (так часто остающееся без внимания) решающее различение между варварским и эллинизированным дионисийством и припомним также, что Ницше прежде всего отстаивал последнее.
Он никогда не был приверженцем элементарной моральной или эмоциональной laisser aller (Hfcgeotyyjcnm (франц.). - Прим. перев,). Допуская, что "всякая мораль в противоположность laisser aller есть своего рода тирания по отношению к "природе", а также и к "разуму", он завершает свое замечание так: "но это еще не возражение против нее". В конце концов на деле ценность систем ценностей состоит в том "прочном ограничении", которые они налагают. Системы морали относительны и произвольны, однако следует постоянно подчеркивать, что согласие с правилом - с любым правилом, чем с его отсутствием, как он писал ", - и знаменует собой начало цивилизации, а также то, что жизнь становится осмысленной и заслуживающей того, чтобы ее прожить:
"... удивительно то обстоятельство, что только в силу "тирании таких законов произвола" и развилось все, что существует или существовало на земле в виде свободы, тонкости, смелости, танца и уверенности мастера, все равно -- в области ли самого мышления, или правления государством, или произнесения речей и убеждения слушателей, как в искусствах, так и в сфере нравственности; и в самом деле, весьма вероятно, что именно это-то и есть "природа" и "природное", а вовсе не laisser aller!".
Эта идея проходит через все его работы от первой до последней. В "Страннике и его тени" он пишет:
"Человек, одержавший победу над своими страстями, вступает в обладание плодороднейшей почвой, подобно колонисту, сделавшемуся властелином над лесами и болотами".
И снова о том же в книге "По ту сторону добра и зла":
"Существенное, повторяю, "на небесах и на земле", сводится, по-видимому, к тому, чтобы повиновались долго и в одном направлении; следствием этого всегда является и являлось в конце концов нечто такое, ради чего стоит жить на земле, например добродетель, искусство, музыка, танец, разум, духовность, - нечто просветляющее, утонченное, безумное и божественное".
Нельзя сказать, что Ницше ратовал за "естественный" выход эмоциональной энергии и безжалостный отказ от сдерживания эмоций. Та позиция, которой он придерживался, в принципе представляется весьма ясной, пусть и не столь увлекательной. Как обычно, он говорит языком, который по своей силе настолько превосходит излагаемую им мысль, что она выталкивается на пограничную концептуальную территорию. Тем не менее, он, видимо, понимает, что если бы он не прибегал к подобному языку, то вообще не достиг бы своей цели.
Он настаивает на изменении наших установок в отношении эмоций и страстей людей. И он критикует склонность, как он считает, искоренять страсти вместо того, чтобы их одухотворять или подчинять дисциплине. Он чувствовал, что философы боялись страстей, в которых и в самом деле таится немало опасностей. Но, как и любая другая сила в природе, их опасный характер компенсируется их абсолютной необходимостью, и проблема, в сущности, заключается в том, как придать им форму и цель. Ницше считал своей конкретной задачей "лишить страсти их ужасающего характера и таким образом лишить их возможности превращаться в бурные, опустошительные потоки", а затем трудиться над вопросом, "каким образом все людские страсти превратить в радости".
Существует, по крайней мере, два вида проявления глупости в отношении страстей. Во-первых, это глупость человека, который предполагает, что может овладеть чем угодно еще до того, как он овладел своим гневом, желчностью и мстительностью ". Бывает также глупость убеждения, будто сами страсти, как таковые, вселяют ужас и должны во имя надежды на добродетель быть уничтожены. Однако "изничтожение страстей и вожделений ради того, чтобы уберечься от глупости и ее малоприятных последствий, сегодня представляется нам острейшей формой глупости". И этой позиции, как считает Ницше, придерживается христианская религия, а потому это позволяет сделать небольшой шаг (я отваживаюсь сказать лишь "небольшой") к объяснению его злобной, непрерывной и знаменитой инвективы против христианской церкви.
"Церковь борется против страстей, в буквальном смысле слова вырезая их", - писал он в "Сумерках кумиров". Однако в том же фрагменте он также указывает, что церковь в значительно большей степени была врагом интеллекта, нежели врагом страсти; эту свою враждебность и подозрительность она проявляла к любым проявлениям интеллектуальной деятельности, отдавая предпочтение "нищим духом" и ожидая откровений из уст младенцев. И поскольку она адресовала себя, главным образом, сообществу, не особенно открытому для увещеваний или анализа, она применяла скорее безжалостные, чем разумные методы, так сказать, скорее кастрируя, чем подрезая понемногу. Вместо того чтобы задать разумный вопрос: "Как сделать страсти одухотворенными, более прекрасными и божественными?" - моралисты ранней церкви делали акцент на выдергивании преступного органа: "Но подрубать корни страстей значит подрубать корни жизни: практика церкви враждебна жизни..."
Соответственно, мы должны приписать Ницше значительно более ограниченное язычество. Превознося средиземноморские ценности, если только мы можем говорить о них как таковых (ибо ему был присущ романтизированный взгляд северянина на солнечную средиземноморскую жизнь), он все же придерживался здравого в своей основе и, вероятно, скучного взгляда, что страсти и устремления людей должны дисциплинироваться и направляться разумом, а наша жизнь должна одновременно нести черты как дионисийства, так и аполлонийства, то есть в ней должен соблюдаться баланс силы и формы, который так или иначе с самого начала рекомендовался моральной философией. Если оставить в стороне язык, то окажется, что Ницше едва ли отклонился от той традиции, которая прослеживается, по крайней мере, с Сократа.
 
Он, вероятно, мог бы оправдать свой язык, указав на то, что у древних не было своих пуритан, чтобы их критиковать. Его психология также имела свои особенности. Здесь следует помнить, что в отличие от древних моралистов он отнюдь не искал некую "формулу" для ведения счастливой жизни, когда разум господствует над страстями (как у Платона), а воля играет вспомогательную роль, поддерживая разум. Скорее, Ницше был заинтересован в прорыве к новой метафизике, к новой морали, он верил, что это могло бы свершиться только через изменения в нашей эмоциональной жизни и через высвобождение присущих нам "жизнеутверждающих аффектов".
Самообладание оставалось предварительным требованием, но даже этого, как он чувствовал, не каждый способен достичь. Для большинства людей именно внешние ограничения, налагаемые обществом, являются существенными. По этой причине он также в некотором роде опасался, что его философия могла приоткрыть ящик Пандоры, если с ней будут обращаться недостаточно искусно. Конечно, с него нельзя полностью снять ответственность за те искаженные интерпретации, которые ему давались. Он мог бы более ясно выразить то, что сам подразумевал, и притом не в столь зажигательной манере. В своем представлении о трудностях собственного творчества он был слишком снисходителен к самому себе и чрезмерно их преувеличивал.
 
Мораль, не устает повторять Ницше, - вся насквозь ложь, хотя и необходимая - Notluge. Она необходима, поскольку "без заблуждений, которые лежат в основе моральных допущений, человек остался бы зверем". Как таковой человек есть Ubertier - двусмысленное выражение (таким же окажется и Ubermensch), означающее высшее животное, нечто более высокое, чем животное, или же животное, которое преодолело свое животное начало. Как бы ни интерпретировалось данное выражение, оно должно объясняться в моральных терминах, а мораль, вне сомнения, часто оказывается репрессивной по отношению к животным проявлениям, за пределы которых она нас, собственно, и выводит.
И поскольку она делает это, Ницше как "имморалист" в специфическом смысле противостояния христианской морали иногда высказывается как апологет животного начала, забывая, что в соответствии с его собственным анализом любая мораль противоположна животному началу, а не только эта. От нас требуется гораздо большая осмотрительность в интерпретации его взглядов на данный предмет, чем он сам позволял себе делать это.
 
Его образ первичной орды, или стада, который отлично служит в качестве модели, имеет очень малое отношение к современному обществу и, будучи далеким от идеала, вряд ли может послужить надлежащим ориентиром для разрешения моральных проблем общества…
В более широком контексте рассуждений Ницше господами оказываются просто выдающиеся индивиды любого рода, которые навязывают ценности миру. Они могут быть художниками, философами - они могут быть кем угодно. Записные книжки Ницше испещрены заметками на тему "Что значит быть выдающимся?". Его ответы оказываются поразительно автобиографичными.
***
«Я ХОЧУ СДЕЛАТЬ ВАМ, ДОБРЫЕ ЛЮДИ, ХОРОШУЮ ПОГОДУ…»
 
«Всего более хотел бы я поставить всякого печального опять на ноги, на твердую почву…». (Ф.Ницше).
 
Ницше был в детстве религиозен, исполнителен до чрезвычайности, не любил грубых слов товарищей (Андлер. Ницше. Т.2). Во все периоды жизни ему присуща была тенденция к доброте и состраданию, доходящая до слезливой чувствительности, говорит Ландсберг в статье «Болезнь Ницше». Робость, склонность к жалости, мечтательная печаль были скрытой слагаемой его души.
В «Так говорил Заратустра», том самом произведении, где Ницше советует подтолкнуть падающего, он говорит о днях своей юности: «Моя чистота некогда говорила, что все существа должны быть для меня божественными; «мудрость моей юности говорила мне некогда, что все дни должны быть для меня священны». «Но враги подсылали навстречу моей кротости самых наглых нищих», подгоняли всегда «к моему состраданию самых неисцелимых бесстыдных и ранили мою добродетель в ее вере».
Наблюдение пошлости мнимой добродетели и слабостей всякой нашей земной добродетели, встречи с бесстыдной порочностью приниженных средою людей и наряду с этим недовольство собственной чувствительностью, которая, как все земное, выражала высокие черты духа несовершенно, неадекватно, иногда даже в жалкой, смешной форме, - все эти условия могли создать в душе Ницше стремление к бегству от мира и от себя самого в аффектированную стилизацию гордости, воли к власти, жестокости и неверия в Бога.
Он сам прозревал эти основы не столько отрицания Бога, сколько отталкивания от тех несовершенных представлений о Боге, которые отчасти создавал он сам, отчасти приписывал другим людям.
«Всего более хотел бы я поставить всякого печального опять на ноги, на твердую почву». Именно в этих словах выражается подлинная природа Ницше, а не в пышных декламациях о безжалостной воле к власти. Крайняя чувствительность, чрезвычайная чуткость к чужому страданию были всегда ему присущи, говорит Ландсберг, и подтверждается это фактами, приводимыми, например, Я. Буркхардтом.
Когда страшная телесная болезнь разрушила мозг Ницше настолько, что лишила его искусства маскировать глубины своей нежной души, природная сострадательность его проявилась бурно и неудержимо: 3 января 1889 года, увидев на улице упавшую измученную лошадь, избиваемую хозяином, Ницше бросился к ней, обнял ее, плача, и упал в обморок. С этих пор в течение десяти лет болезни до смерти он проявлял мягкость и покорность, подпадая лишь иногда припадкам гнева; он говорил: «Я хочу сделать вам, добрые люди, хорошую погоду», он «хотел бы целовать и обнимать людей на улице». (Н.О.Лосский)
 
***
«Ах, сердцевед прозревает, как бедна, беспомощна, притязательна, склонна к ошибкам и скорее пагубна, чем спасительна, даже самая сильная, самая глубокая любовь! –
Возможно, что под священной легендой и покровом жизни Иисуса скрывается один из самых болезненных случаев мученичества от знания, что такое любовь: мученичество невиннейшего и глубоко страстного сердца, которое не могло удовлетвориться никакой людской любовью, которое, жаждало любви, жаждало быть любимым и ничем, кроме этого, жаждало упорно, безумно, с ужасающими вспышками негодования на тех, которые отказывали ему в любви; быть может, это история бедного не насытившегося любовью и ненасытного в любви человека, который должен был изобрести ад, чтобы послать туда тех, кто не хотел его любить, - и который, наконец, познав людскую любовь, должен был изобрести Бога, представляющего собой всецело любовь, способность любить, - который испытывал жалость к людской любви, видя, как она скудна и как слепа!
Кто так чувствует, кто так понимает любовь – тот ищет смерти. – Но зачем имеет пристрастие к таким болезненным вещам? Допустив, что этого вовсе не нужно».
(Ф.Ницше, «По ту сторону добра и зла»).
 
***
С ВЫСОКИХ ГОР.
Заключительная песнь.
 
О полдень жизни! Дивная пора!
Пора расцвета!
Тревожным счастием душа моя согрета:
Я жду друзей с утра и до утра.
Где ж вы, друзья? Придите! Уж пора!
 
О, не для вас ли глетчер мой
Оделся в розы?
Вас ждет ручей. Забывши бури, грозы,
Стремятся тучи к выси голубой,
Чтоб вас приветствовать воздушною толпой.
 
Здесь пир готовлю я друзьям своим:
Кто к далям звездным
Живет так близко, - к этим страшным безднам?
Где царство, равное владениям моим?
А мед мой, - кто же наслаждался им?..
 
- Вот вы, друзья! – Но, горе! вижу я,
Что не ко мне вы…
Вы смущены, о, лучше б волю гневу
Вы дали вашему! Так изменился я?
И чем я стал, то чуждо вам, друзья?
 
Я стал иным? И чуждым сам себе?
Я превратился
В бойца, который сам с собою бился?
На самого себя наперекор судьбе
Восстал и изнемог с самим собой в борьбе?
 
Искал я, где суровый край ветров?
Я шел в пустыни
Полярных стран, безлюдные доныне,
Забыл людей, хулы, мольбы, богов?
Стал призраком, блуждающим средь льдов?
 
- Друзья былые! Ужас вас сковал,
Немые глыбы
Вам страшны! Нет! Здесь жить вы не могли бы:
Ловцом, который серну бы догнал,
Здесь надо быть, средь этих льдов и скал.
 
Стал злым ловцом я! – Лук натянут мой
Крутой дугою!
Кто обладает силою такою? –
Но он грозит опасною стрелой, -
Бегите же скорей от смерти злой!..
 
Они ушли?.. О сердце, соверши
Судьбы веленье
И новым дверь друзьям открой! Без сожаленья
Воспоминание о старых заглуши!
Здесь новой юностью ты расцвело в тиши!
 
Одной надеждой с ними жило ты,
Но бледно стало,
Что некогда любовь в нее вписала.
Кто вас прочтет, истлевшие листы
Письмен, хранивших юные мечты?
 
Уж не друзья – лишь призраки их вы,
Друзья - виденья!
Они мои смущают сновиденья
И говорят: «все ж были мы?» Увы!
Слова увядшие, - как розы, пахли вы!
 
Влеченье юности, не понятое мной!
Кого желал я,
Кого себе подобными считал я,
Те старостью своей разлучены со мной:
Лишь кто меняется, тот родствен мне душой.
 
О полдень жизни! Новой юности пора!
Пора расцвета!
Тревожным счастием душа моя согрета!
Я новых жду друзей с утра и до утра, -
Придите же, друзья! придите, уж пора!
 
Я кончил песнь, и замер сладкий стон
В моей гортани.
То совершил герой моих мечтаний,
Полдневный друг, зачем вам знать, кто он –
Один в двоих был в полдень превращен…
 
И праздник праздников настал для нас,
Час славы бранной:
Пришел друг Заратустра, гость желанный!
Смеется мир, завеса порвалась,
В объятьях брачных с светом тьма слилась…
(Ф.Ницше).
 
****************************************************
Литература:
 
Так говорил Заратустра/ Ф.Ницше. – ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2014.
Стихотворения, философская проза /Фридрих Ницше. – перев. с нем. СПб.: «Художественная литература», 1993.
Фридрих Ницше /Т.Г. Румянцева. – Мн.: Книжный Дом, 2008. (Мыслители XX столетия).
Избранные труды / Н.О.Лосский; [сост., автор вступ. ст. Е.Л.Петренко]. – М.: РОССПЭН, 2010.

 

ГЛАВНАЯ

ОБЩЕЕ

ИСТОРИЯ В ЛИЦАХ

СЕВЕР МОЯ РОДИНА

ПЕТЕРБУРГ МОЯ ЛЮБОВЬ

ТИХИЙ ГОЛОС ГОВОРЯЩЕГО В НАС БОГА

ЛЮБИ ВСЕ ДРУГИЕ НАРОДЫ КАК СВОЙ СОБСТВЕННЫЙ
Карта сайта Веб студия СПб-Дизайн.рф - создание и продвижение сайтов, 2003 ©