КАЗНЬ. (Джон Голсуорси).
Я не мог бы описать улицу, на которой очутился в тот вечер, она была не похожа ни на одну из виденных мною в жизни,— длинная и узкая, как будто самая обыкновенная и в то же время такая нереальная, что по временам казалось: если двинуться прямо на серые дома, стоявшие по обе ее стороны, то можно пройти сквозь них. Я шел уже, должно быть, очень долго, но не встретил ни одной живой души. Наконец, когда стало смеркаться, откуда-то бесшумно появился юноша — он, вероятно, вышел из какого-нибудь дома, а между тем я не видел, чтобы открылась хоть одна дверь. Ни наружности, ни одежды его я не берусь описать. Он, как и эта улица и дома, казался нереальным, был похож на тень. Я подумал: «Вот человек, которого доконал голод». Выражение его мрачного лица взволновало меня: такое выражение бывает на лице умирающего с голоду человека, перед которым поставили еду и тотчас унесли ее.
Я не мог бы описать улицу, на которой очутился в тот вечер, она была не похожа ни на одну из виденных мною в жизни,— длинная и узкая, как будто самая обыкновенная и в то же время такая нереальная, что по временам казалось: если двинуться прямо на серые дома, стоявшие по обе ее стороны, то можно пройти сквозь них. Я шел уже, должно быть, очень долго, но не встретил ни одной живой души. Наконец, когда стало смеркаться, откуда-то бесшумно появился юноша — он, вероятно, вышел из какого-нибудь дома, а между тем я не видел, чтобы открылась хоть одна дверь. Ни наружности, ни одежды его я не берусь описать. Он, как и эта улица и дома, казался нереальным, был похож на тень. Я подумал: «Вот человек, которого доконал голод». Выражение его мрачного лица взволновало меня: такое выражение бывает на лице умирающего с голоду человека, перед которым поставили еду и тотчас унесли ее.
Теперь изо всех домов на этой улице таким же таинственным образом стали появляться молодые люди с тем же голодным выражением неясно видных в темноте лиц. Мне показалось, что, когда я проходил мимо, они всматривались в меня так пристально, словно искали кого-то. И наконец, обратившись к одному из них, я спросил:
— Чего вам надо? Кого ищете?
Он не ответил. Было уже так темно, что я не мог видеть его лица да и лиц остальных, — и все же я чувствовал, что за мной наблюдают с жадным вниманием. А я все шел и шел, не встречая ни единого поворота, и, казалось, обречен был вечно идти по этой бесконечной улице. Наконец в отчаянии я вдвое ускорил шаг и повернул обратно. Должно быть, следом за мной прошел фонарщик: теперь все фонари на улице были зажжены и разливали слабо мерцающий зеленоватый свет, как будто здесь висели в темноте куски какого-то фосфоресцирующего минерала. Похожие на призраки юноши с голодными глазами все исчезли, и я уже спрашивал себя, куда они могли деваться, как вдруг увидел впереди колыхавшееся во всю ширину улицы серое облако, освещенное дрожащим, как болотный огонек, светом фонаря. Оттуда доносился глухой шум, похожий на шарканье ног по опавшим сухим листьям, тихие вздохи, в которых слышалось глубокое удовлетворение. Я осторожно подошел поближе — и вблизи это облако оказалось толпой людей, которые медленно и неустанно двигались вокруг фонаря, словно в каком-то танце.
Вдруг я в ужасе застыл на месте. Все эти танцующие были скелеты, и между каждыми двумя скелетами плясала молодая девушка в белом, так что весь круг состоял из скелетов и серо-белых девушек. На меня никто не обратил внимания, и я подкрался совсем близко. Да, эти скелеты были те самые молодые люди, которых я видел, проходя по улице, но теперь жуткое голодное выражение на их лицах сменилось подобием улыбки. Девушки, плясавшие среди них, трогали сердце бледной своей красотой, глаза их не отрывались от скелетов, державших их руки в своих, и словно молили этих мертвецов вернуться к жизни. Все были так увлечены своей мистической пляской, что не замечали меня. И вот я увидел, вокруг чего они пляшут. Над их головами, под зеленым огнем фонаря, болтался какой-то темный предмет. Он качался взад и вперед, как мясо, которое поджаривают над костром. Это был труп пожилого, хорошо одетого человека. Свет фонаря скользил по седым волосам и падал на распухшее лицо, когда оно оказывалось прямо под ним. Повешенный медленно качался слева направо, а танцующие так же медленно кружились справа налево, чтобы все время видеть его лицо,— должно быть, это зрелище их тешило.
Что это могло означать? Что делали здесь эти печальные тени, скользя вокруг отвратительного предмета, качавшегося в воздухе? Что за странный и жуткий ритуал довелось мне увидеть в призрачном зеленом свете уличного фонаря? Я не мог оторвать глаз от скелетов с голодными лицами и бледных девушек, но еще больше приковывало к себе мой взгляд страшное лицо там, наверху, еще не утратившее надменного выражения. Как оно и притягивало и пугало, это лицо с мертвыми, остекленевшими глазами и дряблыми щеками! Оно все вращалось и вращалось, словно на невидимом вертеле, под шарканье ног по сухим листьям и глухое бормотание, похожее на вздохи. За что мстили эти тени повешенному, от всей фигуры которого и сейчас еще веяло холодом жестокой силы и власти? Кого они поймали и вздернули здесь, чтобы он, как мертвая ворона, качался на ветру? Какое страшное преступление против мертвых юношей и бледных девушек искупал здесь этот пожилой человек?
Я содрогнулся, вспомнив, как всматривались в меня эти молодые люди, когда я проходил мимо них. И меня вдруг осенило: да ведь здесь казнили мое поколение. Вот оно висит, вздернутое юношами, которых послало на смерть, и девушками, которых сгубило, лишив счастья.
И, охваченный ужасом, я бросился бежать сквозь эту толпу, созданную моим воображением, а она колыхалась и шумела слева и справа от меня.
Когда Господь так щедро одаряет земные просторы, к чему слова — жалкая шелуха чувств? Благодать эту не изобразишь и кистью на полотне. Как передать живую, победную красоту природы? Один маленький лютик из двадцати миллионов, распустившихся на лугу, говорит человеческому сердцу больше, чем все сухие символы, в которых никак не воплотишь душу мая, с его белоснежной пеной цветения, наплывающей из-за всех плетней, с хором птиц и пчел, с буйно заливающими луга волнами ветрениц и белогрудыми ласточками, которые без устали носятся в воздухе. На наших лугах нет жаворонков, но и без них такой радостью звенит все: песни птиц, шум листьев, поляны, словно освещенные деревьями в белом цвету, дубы, все еще золотисто-коричневые, и ясени, молитвенно устремленные ввысь. Да, здесь не слышно жаворонков и славят день только дрозды, серые и черные, да кукушки где- то высоко над холмами.
Время бежит быстро — и вот уже с яблонь облетел почти весь цвет и в лугах вдоль веселых ручьев раскрыли свои чашечки стройные сабельники. Здесь, когда вблизи нет людей, Орфей, сидя на камне, звуками своей свирели приманивает диких пони. И, если притаишься на соседнем холме, часто удается подсмотреть, как Пан пляшет со своими нимфами в буковой роще, где всегда царит сумрак.
Разве можно поверить, что впереди нас ждет старость, когда вокруг кипит такой праздник красок, стремительной жизни и песен, когда мы можем созерцать эту невообразимую красоту? По лугу бродят кроткоглазые овцы, на плетне сушатся мешки для шерсти, а под ними копошатся стаи крохотных утят, таких доверчивых, что не одного уже утащили вороны.
Когда смотришь на голубые цветы, кажется, что все они заворожены мечтой. Ведь голубой цвет — цвет юности. Да и все вокруг так юно, слишком юно, чтобы трудиться. Занят только скворец — он то и дело пролетает у меня над головой, нося пищу своей семейке, и, наверное, за день совершает не меньше двухсот таких рейсов. Я думаю, что птенцы основательно разжиреют за лето.
Когда небо дышит ясной радостью и цветы блистают красками, не верится, что этот сияющий день скроют темные крылья ночи, уснет кукушка, устав восхвалять себя, и бешеная пляска мошкары в воздухе возвестит наступление вечера, задрожит трава под осыпавшей ее росой, утихнет ветер и замрут птичьи голоса...
Не верится, но так оно есть. Уходит день с его волшебством, и песнями, и мельканием крыльев в поднебесье. Медленно кончается дивная мистерия.
Вот и ночь. Однако Радость не ушла, она только сменила свой дневной наряд на бархатную мантию мрака и жемчужный веер лунного света. Все уснуло, не спит только одна-единственная звездочка на небе да ночные фиалки на земле. Не знаю, почему они бодрствуют, когда все цветы спят. Наклонитесь к ним в сумерки, и вы увидите, что они глядят на вас с милым лукавством. Должно быть, тут кроется какой-то заговор.
Все голоса дня смолкли. У ночи остался только один голос — журчание ручья во тьме.
К приходу ночи все готовится как к священнодействию. Лютики все до единого свернули лепестки, от тисов уже протянулись длинные тени. В эту пору года ночных бабочек еще не видно, слишком рано появляться и козодоям, молчат еще совы. И кто решится сказать, что в этой тишине, в неверном, прозрачном сумраке и воздухе, благоухающем только свежестью, меньше того невыразимого очарования, перед которым бессильны слова?
Вслушайся, притаив дыхание, и с удивлением поймешь, что в этой ночной тишине, казалось бы, такой глубокой, продолжается жизнь. Вот в вереске заблеял ягненок; в дальнем поле мелодично щебечет какая-то птичка; все еще щиплют траву коровы. Сквозь ночную свежесть проникает вдруг благоухание — это, думается мне, шиповник и жимолость, никакой другой аромат не вплетается так неуловимо в воздух. И даже в темноте розы не утратили своих красок, они еще прекраснее, чем днем. Говорят, окраска — это только воздействие света на различные волокна. Но ведь можно себе вообразить, что краски — та же мелодия, благодарственная песнь, которую поет каждый цветок солнцу и луне, звездам и огню. Эти розы лунного цвета, они поют очень тихо.
Я вдруг замечаю, что на небе зажглось уже много звезд, кроме той красноватой, что еще недавно одна озирала землю.
А вот летит бумажный змей, сегодня он забрался очень высоко!
Боже, как тиха и безмятежна эта ночь! Как трудно себе представить, что она снова оживет, станет днем! Ведь сейчас на мир, наконец, сошел долгий и глубокий сон, и жемчужный свет луны, кажется, никогда не померкнет, дивная тишина не сменится шумом, а лиловатый мрак этой волшебной ночи не станет никогда светлым, как золото...
Однако невозможное свершается. Мистерия ночи кончилась, близится утро. В бледном свете зари я жду первых звуков. Небо еще как серая бумага, на которой кое-где пробегают тени,— это летят дикие гуси. Деревья похожи на призраки. Но вот он, первый голос какой-то птицы, ошеломленной возвращением дня! На ее призыв здесь и там с деревьев летят ответные голоса, сливаясь в чудесный, беспечно-радостный птичий хор. А небо уже шафранного цвета. И снова наступает тишина; почему молчат птицы после первого хорала? Думают о своих грехах и предстоящих заботах? Или снова засыпают? Деревья быстро утрачивают призрачный вид, и уже слышен голос кукушки. Цветы опять пылают яркими красками, но еще пахнут росой.
Чары ночи рассеялись, ибо скворец уже принялся за дело и солнце кропит золотом его темные, неугомонные крылья. День в разгаре. Но лик его немного поражает — он не похож на вчерашний! Не странно ли это: ни один день не похож на прошедший, ни одна ночь — на ту, что грядет! Так зачем же бояться смерти? Ведь и смерть — только ночь, наступающая после дня. О чем тревожиться, если у завтрашнего дня будет иной лик, иная душа?
Солнце озарило поляну, поросшую лютиками, ветерок налетел на липу. Да и меня коснулось что-то, поднимаясь ввысь над моей головой.
ЭТО РАДОСТЬ ЛЕТИТ, РАСКИНУВ КРЫЛЬЯ!